25.11.2012 в 15:45
Пишет Prince Paradox:Название: Трое и немножко несчастно.
Автор: Prince Paradox
Фандом: Серебряный век.
Пейринг: Есенин/Мариенгоф, Есенин/Маяковский
Рейтинг: R
Предупреждение: мозги у них у всех, как и у меня - набекрень. ООС.
читать дальше
Из мейерхольдовского театра мы сбегали как пленные из вражеского тыла. Едва только уйдя из-под света фонарей, нырнув за угол соседнего дома, Есенин, смеясь, прижал меня к мокрой, холодной стене.
Стояли мы под балконами и радовались от всего, что навалилось на наши плечи этим вечером. От карлика-критикана, от Маяковского с голосом бархатным, а глазами мрачными, как подвалы, но больше - от счастья, безграничного и бездонного, как небо, висевшее над нами; от ощущения мимолетности рыдать хотелось, выть хотелось волком: мы вместе, мы с теми, кто нас понимает и не осудит, а если осудит - то он останется один, и черт с ним; слишком много чувств для нас двоих, маленьких людей в сравнении с нашим счастьем.
Сережа, вцепившись в лацканы моего черного драпового пальто, лбом ткнулся по-телячьи куда-то мне в шарф, склонив светлую голову.
Я погладил его по ним, пропустил пятерню сквозь легкий пух.
Он отдышался, поднял лицо кверху:
- Толя, Толя, ты ли, ты ли...
Я засмеялся, как безумный. В глазах его мелькнуло чувство самое светлое и самое оскорбленное, а может, то были тени людей, мелькавших в окнах над нами.
Я обнял его крепко. Он был ниже меня ростом, и сложен как будто точно под меня, как вторая часть замудреной картинки...
- Я понял, что ни одна женщина не даст мне столько, сколько даешь мне ты.
- Брось, Сергуня, брось, - ответил я, продолжая ласково обнимать его. - Все у тебя еще будет, найдешь ты... все найдешь, - горечь поселилась у корня языка. Я больше хотел верить ему, а не себе, но жизнь говорила, что я должен быть правильным хотя бы в этом отношении.
Тогда он рассеянно поцеловал меня в губы.
Я не удивился: ему такое проявление чувств было свойственно.
Но потом он сделал это еще раз, более настойчиво и упрямо. И стряхнув мои руки со своих плеч, жарко и тяжело навалился на меня, еще крепче прижал собою к грязной, холодной стене, и принялся шарить по моим бокам, под пальто, как какой-то вор.
- Сережа, Сережа, что ты... - вяло отбрыкивался я, не зная, куда девать погано подводящие меня руки.
- Люблю я тебя, Толя, вот что, - пробормотал Есенин.
И тогда руки мои, ослабевшие, как будто полые, нашли себе место - легли на его плечи, ладони обхватили лицо, останавливая его, раскрасневшегося, с мутными прекрасными глазами.
- Ты. Не можешь, - твердо сказал я. - Нельзя.
На самом деле, ни черта ни твердо. От его поцелуев во мне пробудилось странное чувство, чувство, что я не должен, и что я не могу противиться ему. Жуткое безволие, ужасающее.
Почему нельзя, и почему не можно, я и сам не мог себе рассказать. Отчего я так отчаянно лез ему под рубашку зимними холодными ночами, отчего вжимался в него, когда под одеялом было уже тепло, отчего дышал в волосы, дышал запахом, а теперь ей-богу, как дурак, как институточка какая, ломаюсь, а он, жаркий и живой, тут, а я...
И пока я смотрел на его нежное лицо, тихонько обнятое моими ладонями, и думал, я и не заметил, что у нашей маленькой драмы появился первый зритель.
Из-за поворота, сурово глядя из-под насупленных бровей, темно и неодобрительно глядел на нас Маяковский.
Только поняв, что мы заметили его, он двинулся с места - неохотно - сначала вперед покачнулось вся его громада тела, и только потом - ноги.
И прошел мимо нас, весь равнодушный, или ошеломленный, или даже презирающий. В воздухе все это время висела трескучая, напряженная тишина.
Есенин, не сумевший справиться с тем, что последнее слово осталось не за ним, звонко и зло прокричал ему в спину:
- О, сыпь! ой, жарь! Маяковский бездарь. Рожа краской питана, Обокрал Уитмана, - и со всей дури кинул свою шапку оземь.
Я рассмеялся, но на душе у меня стало тяжело и муторно.
Маяковский обернулся. Не то чтобы разозленный; скорее усталый, и показался он мне невероятно старым, удивительно старым, внутренне.
- Пойдемте пить с нами водку, Володя, - тихо и почти жалобно спросил я у него.
Есенин не понял, обиделся. Спросил, какого черта. Я ему не ответил; я и сам не знал, какого.
- Клоуны, - снисходительно сказал Маяковский, как следует топчась по сережиной шапке, будто не замечая ее у себя под ногами. И добавил грустно:
- Пойдемте. Я давно уже не пил.
Есенин капризно дул губы и сжимал кулаки.
- Толя! - низким от гнева голосом сказал Сережа. - Приведешь его домой, больше меня не жди! Пускай вот эта стерва тебе постель греет, Иуда!
Володя стоял рядом, все слышал и отворачивал лицо, стараясь не показать своего смеха.
Сережа оскорбился еще больше, покраснел и принялся бежать, в расхристанной курточке, без шапки, только кудри золотятся в свете фонарей и вихрятся от ветра...
Я бросился ему вслед, кричал, умолял, чтобы он перестал, остановился, подождал.
- Толя, Толя! Мариенгоф! - услышал я за своей спиной. - Не бегите! Сам придет!
Я остановился. Есенинская фигура безнадежно исчезла за поворотом. Я вернулся к Маяковскому, зябко кутающемуся в свой шарф. Его голые уши жалко краснели. Он был без шапки.
- Избитый и пьяный, - грустно ответил я. В горле першило от холода. - Я буду беспокоиться. Собаки нынче злые, голодные. Да и люди не лучше...
***
Когда пришли к Карпову, пар из наших ртов валил как из паровозных труб.
- А водка-то у вас есть? - насмешливо спросил Маяковский, и, не раздеваясь, прошел внутрь. Голос его, сильный, богатый, звучал в стенах нашей комнатушки иначе, не так, как на улице - громче, внушительнее.
- Стал бы я вас звать, если б не было... - я пошел к окну, и застывшими на морозе пальцами, красными, негнущимися, пытался отворить раму и достать оттуда бутылку.
- Вы, имажинисты, да к тому же еще и педерасты, на все горазды.
- Заткнитесь, Маяковский, вы в моем доме, - неохотно, без энтузиазма отозвался я, ковыряя пальцами неподатливую ручку.
- И более того, возлежу на вашем с королевичем имажинизма брачном ложе. Это наверняка будет основой всей моей биографии, - издевательски трунил он.
- Слезьте с постели, право, - сказал я, уже с трудом сдерживая раздражение. Я страшно беспокоился о Сереже и жалел, что все получилось так.
Когда я принес бутылку и поставил ее на стол, Маяковский уже сидел на краешке кровати, такой огромный для нашей комнаты, такой... в старом желтом свитере.
- Вы все еще...? - спросил я, указывая на это нелепое канареечное пятно.
- Он теплый. Нынче холодно, а денег на зимнее пальто не имеем-с, - заявил он с вызовом.
- Так мы тоже-с, - ответил я. Маяковский начинал меня злить.
Выпили.
Закусывать было катастрофически нечем, но вдруг пришла та рыжая девушка, что приносила нам с Есениным электрогрелку. Увидев верзилистого вида Маяковского, и не увидев милых ей светлых кудрей, она страшно удивилась и расстроилась.
- Милая, - вдруг бархатно начал Владимир. - А не найдется ли у вас огурцов?
Она испуганно вытаращила синие глаза, кивнула молча, и исчезла.
- Вы напугали ее, - сказал я.
- Ну и к черту.
Рыжая и правда вскоре принесла нам хлеба и чеснока. Мы были страшно ей благодарны. За неимением лучшего, предложили ей выпить с нами; она отказалась. Тогда предложили читать стихи.
Она выслушала его "Любовь", прижав тонкие руки к груди. Восхищенно пялилась, потом промямлила:
- Я не понимаю... Но красиво...
И повернувшись ко мне, спросила:
- А где Сережа?
Я взглянул в злые глазищи Маяковского, и истерически захохотал. В этот миг она представилась мне воплощением всего нашего народа: маяковские стихи были красивы ему, но непонятны, вызывали что-то в их душах, вспарывали их мрачную глубину, но чуть что, звучал наивный вопрос: "А где Сережа?". Сережа был нужен ему и мил.
- Танечка, - я вспомнил ее имя. - Он придет утром, не беспокойтесь, - но я и сам не верил себе.
Она, кажется, не поверила тоже.
Когда девушка ушла, Владимир зло буркнул:
- Не понимает она... Ну и к черту!
- Народу нужно простое, понятное. Ваши идеи не близки ему.
- Близки ему конский навоз и сено, которое ваш Есенин воспевает, - Маяковский сплюнул на мой пол, и выпил залпом стакан водки.
Я не стал с ним спорить. В конце концов, я не видел ничего плохого ни в сене, ни в навозе. Оно было естественно, как вся жизнь.
Выпили еще. Я захмелел и задал Владимиру давно терзавший меня вопрос:
- Вы правда так ненавидите его? Я имею в виду, это не простая ненависть футуриста к имажинисту, я вижу, чувствую, понимаете ли...
- А вы правда спите с ним? - спросил он со всей своей врожденной неделикатностью.
Я ответил утвердительно.
- Очень холодно в квартире, чувствуете? Ночью совсем невозможно. Спать раздельно было бы глупо, самонадеянно.
Маяковский что-то такое промычал, как будто его озарило.
- Он вроде славный малый, ваш Сережа, и талантливый, как черт, - задумчиво начал отвечать он на мой вопрос, пустым взглядом уставившись в оранжевый огонек внутри электрогрелки. - Только наигранность его раздражает. Вроде как конфета: смотришь, обертка яркая, лизнул - сладко, а раскусил - дерьмо...
- Это все полная чушь! - взъерепенился я и даже привстал с табуретки от огорчения, что его мнение о моем дорогом и милом настолько плохо. - Вы просто вцепились клещом в первое свое впечатление и держитесь за него! Как не стыдно! Вам выгодно это? Зачем?
- Успокойтесь и сядьте, - рявкнул Владимир. Я не садился.
Тогда он опрокинул в себя еще стакан.
- В свое первое впечатление я едва в него не влюбился, - прорычал он. - Маленький сукин ангел. Вся литературная богема была от него в восторге! Но почему Клюев захапал его в свои потные грязные ладошки? Переодел, переобул, не удивлюсь, если и подкладывал его под себя... Знаешь, Толя, все так думали!
Я молчал. Губы у меня пересохли. Маяковский гремел как иерихонская труба.
- Это была страшнейшая ошибка, что он достался Клюеву. Достанься он хотя бы вам - но сразу, я бы... Ах, господи, ничего бы не изменилось!
- Вы несете какой-то бред, - робко сказал я.
- Был бы он футуристом - он был бы со мной.
- Он никогда не был и не будет, и не сможет быть футуристом. Он - не вы, Володя. Я склоняюсь к мнению, что вы ничего, кроме внешности, в нем и не цените, ведь все, что у него внутри, все его стихи - имажинистское и деревенское. А вы весь городской и футуристский. Две параллельные вселенные.
- Я понимаю, - вздохнул Маяковский, такой большой, и такой растерянный. - Но что-то есть в вашем чертовом сукином сыне, что заставляет меня... Как вы, бежать за ним в ночь. Ведь люди - твари голодные и злые, а Есенин один, с золотой головой.
Он рыдал.
Совершенно расстроенная огромная махина.
Я не стал его отвлекать, и сидел, уставившись в темное, глянцево блестящее окно.
- Господи, где он ходит... - прошептал я. Я знал, ему есть, куда податься. Но знал я также и то, что с него станется уснуть в сугробе пьяным.
- Да чтоб он там замерз и околел, как собака! - ругнулся Маяковский.
Но я больше не воспринимал его всерьез, поэтому, посмотрев в его лицо, равнодушно отвернулся.
В этот момент в комнату вломился мой - наш с Володей теперь - Сережа.
Я вскочил, краем глаза замечая, как Маяковский стыдливо и поспешно утирает лицо, и бросился к нему. Есенин был весь бледно-серый, застывший, холодный.
- П-п-привел все-т-т-таки, значит, - прозаикал Сережа, гордо и голодно смотря на меня из-под заиндевевших ресниц. Я крепко держал его в своих руках; мне все казалось, что он вот-вот упадет в обморок.
- Вы хуже дитя, Есенин, - презрительно отчеканил Володя - прежний, сильный и презрительный.
Сережа попытался плюнуть в него, но не вышло. Что-то мелькнуло в этот момент в угловатом лице Маяковского, но я не смог понять, что.
- Найдите у Тани чаю, Володя, - сказал я.
- Водки ему дайте, - буркнул Маяковский, и, желтея свитером, вышел в коридор.
Я усадил Сережу на освободившийся стул, стал снимать с него куртку, пришепетывая:
- Сережа, Сергуня, миленький, зачем ты? Я не со зла предложил ему прийти, я не хотел обижать тебя... К тому же, он любит тебя, как я, а может и... нет, как я. Зачем ты? Господи, ведь схватишь воспаление.
Есенин сидел, как кукла, и не отвечал.
- С-с-сволочи вы, - только пробормотал он синими губами.
Пришел Владимир, принес кипятку.
- Дурак-человек! - зарычал он, только сейчас разглядев Есенина. - Что вы, что он! Раздевайте его и кладите на кровать, будем растирать его водкой.
Мы в четыре руки быстро стащили с него все до белья.
- Убер-р-рите свои поганые лапы! - рычал Сергей.
- Не надо было бегать, - почти с отеческой интонацией отвечал ему Маяковский, и, схватив его под спиной и под коленями, потащил на нашу с ним кровать.
- Боже ты мой, до чего вы звери, как холодно, - простонал Есенин, весь сжался и перевернулся на живот.
- Неси водку!
Я принес. Оставалось там меньше трети.
- Разбавь кипятком, видишь же, мало!
- Обожжем ведь, - нерешительно сказал я, но Маяковский зыркнул на меня таким взглядом, что я пошел и разбавил.
Наконец, стали растирать.
Есенин подвывал и ворочался поначалу, но Володя положил свою широкую ладонь ему на спину, прямо на позвоночник, и пригвоздил его тем самым к кровати, как бабочку какую или мышь.
Он тер ему спину, шею, плечи, я - ноги. Спустя пару минут Есенин жутко стонал в подушку, но совсем не от боли и холода.
- Оставьте его, - взмолился я, обращаясь к Маяковскому.
Он хоть и был пьянее меня, но сел на кровати, рядом с Сережей, и руки его по локоть были мокрые, и весь перед его желтого свитера.
Он посмотрел на меня исподлобья, жалко и обреченно.
- Ни разу я не желал ему ничего плохого, - проскулил он. Я сел с ним рядом.
В этот миг Сереже приподнялся, с глазами мутными, как небо в дождь, и, обняв меня за шею, влажно поцеловал в край подбородка.
- Гони его в шею, - сказал он мне. - Иди ко мне.
В одну секунду мне стало жутко жаль бедного Володю, но потом он сказал:
- Есенин, вы ведете себя как дешевая шлюха, - и я понял, что моя жалость ему не требуется.
- Вы-то больше других знаете о них, верно? - ответил Сережа, злобно прищурившись.
Маяковский на это ничего не сказал. Ухмыльнулся, встал, и, схватив свое пальто с краю постели, вышел, не хлопая дверью, тихо.
URL записи